Генри Лайон Олди
Мастер
Великий квадрат не имеет углов.
Фрасимед Мелхский
Растянутые связки вибрировали под осторожными пальцами; и ему пришлось немало повозиться, прежде чем человек, раскинутый навзничь на грубой деревянной скамье, застонал и открыл глаза.
Увидя склоненное над ним хмурое бородатое лицо, человек судорожно дернулся и зажмурился.
— Не бойся, — сказал Он. — День закончился. Уже вечер. Не бойся — и лежи тихо.
Он никогда не произносил таких длинных фраз, и эта далась ему с трудом.
— Палач... — пробормотал человек.
— Палач, — согласился Он. — Но — мастер.
— Мастер, — человек потрогал распухшим языком слово, совершенно неуместное здесь — в закопчённых стенах низкого маленького зала с массивной дверью и без каких бы то ни было окон.
— Завтра будет бич, — предупредил Он. — Виси спокойно, не напрягайся. И кричи. Будет легче.
— Ты убьешь меня, — в голосе человека стыло равнодушие.
— Нет, — сказал Он. — Во всяком случае, не завтра.
И подумал: "Я становлюсь болтливым. Старею..."
Человек подвигал вправленным плечом — сперва осторожно, потом всё увереннее.
— Мастер, — прошептал человек, провожая взглядом сутулую фигуру, исчезающую в дверном проеме.
Завтра был бич.
Коренастый угрюмый юноша стоял на коленях перед металлическим баком с песком, и, растопырив пальцы, методически погружал руки внутрь бака. Песок был сырой, слежавшийся, в нем попадались камешки и ржавые обломки; и пальцы юноши покрылись порезами и кровоточили.
Он встал за спиной, раскачивавшейся в повторении усилия, и некоторое время следил за ровными, ритмичными движениями.
— Не напрягай плечо, — сказал Он. — И обходи камни.
— Обходи... — буркнул юноша, занося руки для очередного удара. — Легко сказать... понатыкано, как в...
Он отстранил насупленного парня и легким размеренным толчком вошел в завибрировавший бак. Когда кисть его вынырнула из песка — мелкая галька была зажата между мизинцем и ладонью.
— Легко, — подтвердил Он. — Сказать — легко. Теперь — меч.
Они пошли в дальний угол двора, где в дубовую колоду были всажены два меча — один огромный, в рост человека, с крестообразной рукоятью в треть длины, залитой свинцом для уравновешивания массивного тусклого клинка с широким желобом; второй — чуть уменьшенная копия первого.
Он выдернул меч из колоды и с неожиданным проворством вскинул его над головой. Оружие без привычного свиста рассекло воздух, и на вкопанном у забора столбе появилась свежая зарубка.
— На два дюйма выше, — сказал Он.
Юноша взмахнул мечом. Верхний чурбачок слетел со столба. Он смерил взглядом расстояние от смолистого среза до зарубки.
— Два с половиной. — Он посмотрел на расстроенного юношу. — Плечо не напрягай.
Не оборачиваясь, Он полоснул мечом поверх столба. Лишние полдюйма упали к ногам ученика. Тот завистливо покосился на меч мастера.
— Ну да, — протянул юноша, — таким-то мечом...
Не отвечая, Он подошел к столбу и наметил три новые зарубки.
— Это на сегодня. И — обедать. А меч... Выучишься— подарю.
Лицо юноши вспыхнуло, и он шагнул к столбу, чуть приседая на широко расставленных ногах.
Едкая, резко пахнущая мазь втиралась во вспухшие рубцы, и человек на скамье шипел змеей, закусив нижнюю губу.
— Терпи, — посоветовал Он. — К утру сойдет.
Человек с трудом выгнулся и попытался оглядеть свою спину. Это удалось ему лишь с третьего раза, и он обмяк, уставившись на полированную ручку аккуратно свернутого бича, лежащего у скамьи.
— Странно, — человек едва шевелил запекшимися губами. — Я думал, там всё в крови...
— Зачем? — удивился Он.
— Действительно, зачем? — усмехнулся человек.
— Бичом можно убить, — наставительно заметил Он, упаковывая коробочку с мазью. — Можно открыть кровь. И развязать язык.
— Я бы развязал, — вздохнул человек. — Но, боюсь, судьба моя от этого не улучшится. Я же не виноват, что они так и не перестали ходить ко мне.
— Кто? — Он задержался в дверях.
— Люди. Я уж и за город переселился — идут и идут. И каждый со своим. Говорят — расскажут, и легче им становится. А старшины Верховному жалуются— народ дерзить стал, вопросы пошли непотребные, людишки, мол, к ересиарху текут, к самозванцу, Ложей не утвержденному. Это ко мне, значит... А какой я ересиарх?! Я — собеседник. Меня старик один так прозвал. Я мальчишкой жил у него.
— Собеседник? — Он загремел засовом. — Ну что ж, до завтра, собеседник.
— До завтра, мастер.
Четырехугольная шапочка судьи все время норовила сползти на лоб, щекоча кистью вспотевшие щеки, и судья в который раз отбрасывал кисть досадливым жестом.
— Признаёшь ли ты, блудослов, соблазнение малых сих по наущению гордыни своей непомерной; признаёшь ли запретное обучение черни складыванию слов в витражи, властные над Стихиями; и попытку обойти...
"Убьют они его, — неожиданно подумал мастер.— Как пить дать... Ишь, распелся! Воистину собеседник — люди при нём говорят и говорят, а он слушает. И на дыбе вон тоже... Убьют они его — кто их слушать будет... говорить мы все мастера..."
Он понимал, что не прав: не все мастера говорить, и из них тоже не все Мастера, а уж слушать — так совсем...
Он присел на корточки у очага и сунул клещи в огонь. Работать клещами он не любил — грязь, и крику много, а толку нет. Вонь одна. Покойный брал — и нежарко, и калить не надо, и чувствуешь — где правда, а где так — судорога... Пальцами брал, и его научил, и он парня обучит, жаль, неродной, а кому это надо? Судье, что ли, красномордому? Писцу?
Пытуемому?! Уж ему-то в последнюю очередь... Ничего, сегодня не кончится ещё, поговорим вечером...
И возможность эта доставила мастеру странное удовольствие.
Дверь противно завизжала, и в зал бочком протиснулся длиннорукий коротыш с бегающими глазками и глубокой щелью между лохматыми бровями. Судья замолчал и оглядел вошедшего.
— Так, — протянул судья, — приехал, значит... Смотри, заплечный, — коллега твой, из Зелёной цитадели. По вызову к нам. С тобой работать будет. А то, говорят, стареешь ты...
Мастер выпрямился. Коротыш с интересом скосился на него, но здороваться не пошел. Сопел, озирался. Потом шагнул к висящему человеку. Мастер заступил ему дорогу. Ременной бич развернулся в духоте зала, и в последний момент мастер неуловимо выгнул запястье. Конец бича обвился вокруг калившихся клещей, и они пролетели над рядом разложенных инструментов — в лицо длиннорукому. Тот ловко перехватил их за край, где похолоднее — и, опустив клещи на стол, посмотрел на мастера. Мастер кивнул и подошел к гостю.
Длиннорукий поморгал и неожиданно всей пятерней уцепил плечо мастера. Вызов был принят, и они застыли, белея вспухшими кистями и не смахивая редкие капли выступившего пота.
Судья пристально вглядывался в соперников, писец перестал скрипеть, и даже висящий на дыбе, казалось, приподнял всклокоченную голову. Тиски разжались. Мастер отступил на шаг и протянул руку коротышу. Тот попытался ответить — и с ужасом воззрился на неподвижную плеть, повисшую вдоль туловища. Несколько секунд он безуспешно дергал лопатками, потом коротко поклонился и, ни на кого не глядя, вышел.
Когда дверь захлопнулась за ним, судья отмахнулся от назойливой кисточки, и недоумение сквозило в его бархатном голосе.
— Что здесь происходит?!
— Он не будет со мной работать, — спокойно сказал мастер. — Никогда. Человек на дыбе захихикал.
— Отец меня к пню подводит, а пень-то повыше макушки, я тогда совсем кутенок был, — рассказывал мастер, сидя у скамьи и прикладывая пузырь со льдом к обожженному боку собеседника. — Подводит, значит, а в пне трещина. Фута три будет или поболе. До земли. И вставляет он в неё клин. Бери, говорит, в щепоть и тащи. Я вцепился, а он, зараза, не идет. Ладно, отец говорит, когда потянешь — позовёшь. Неделю бился — позвал. Он поглядел — и глубже вбил. И ушёл. Молча. А когда усы у меня пробиваться стали — я отца позвал и клин его до земли всадил. Сверху еле-еле оставил, только чтоб ухватиться. Рванул — и в кусты забросил. Заплакал отец, обнял меня, потом топор расчехлил и муравья на пень бросил. Руби, говорит, ему голову. Срубишь — позовешь. И ушёл. Такой у меня отец был. Умирал — меч передал: старый меч, дедовский — сейчас не куют, топоры все больше... Ты, говорит, теперь мастер. Спокойно, мол, ухожу. И ушёл.
— Мастер плохому не научит, — задумчиво сказал собеседник.
Он посидел молча, обдумывая эту мысль.
— Хороший парень, — сказал он. — Жаль, неродной... Силы много, дурной силы, но — ничего, хороший. Мечу учу, топору, пальцы ставлю. Чему учу — хорошему?
— Мастер не учит плохому, — повторил собеседник.— Мастер не учит хорошему. Мастер — учит. И не может иначе.
Он встал и направился к выходу. Уже в дверях его догнал вопрос.
— Четвертование, — спросил собеседник, — это очень больно?
— Нет, — твердо ответил он. — Не больно.
Толпа затаила дыхание. Он взмахнул топором. Потом нагнулся и поднял с помоста откатившуюся голову, бережно сжимая обеими руками побелевшие щеки и заглядывая в остановившиеся глаза.
Радость была в них, покой и вечность, спокойная умиротворенная вечность.
— Ну как? — тихо спросил мастер собеседника.
К ним уже бежали очнувшиеся стражники.
Древесина столба царапала оголённую спину, и веревки туго стягивали изрезанные руки. В углу помоста грузно лежала знакомая колода, и топор в ней; и меч. Зачем — оба? Раз столб, значит — меч, по стоячему. Только кто возьмется? Снять голову стоячему, да при людях, это уметь надо... Он не хотел, чтобы это был длиннорукий.
Сутулая коренастая фигура в пунцовом капюшоне выглядела на удивление знакомой, и он всматривался в уверенные движения; всматривался до рези под веками.
Палач ловко выдернул меч из колоды, постоял и левой рукой вытащил и топор. Потом он приблизился к мастеру и положил меч у его ног. Топором? По стоячему?
Эту мысль мастер додумать не успел.
Сверкающий полумесяц взмыл над ним, и он узнал человека в капюшоне.
— Плечо не напрягай, — бросил мастер. — Меч — возьмёшь. Себе...
Лезвие топора полыхнуло вдоль столба, и верёвки ослабли. Мастер почувствовал привычную свинцовую тяжесть рукояти, скользнувшей в затёкшую ладонь.
— Бери, отец. После передашь. Пошли...
И уже прыгая с помоста, смахивая шишаки и кольчужные перчатки, краем глаза он не переставал следить за коренастым юношей в пунцовом капюшоне, мерно вздымающим такой родной топор. Хорошо шёл, легко, плечо расслаблено...
Это не была битва.
Это была бойня.
Мастер плохому не научит.